С обострённо чувствующим историю путником Балаклавская бухта, утёсы, кривые улочки, башни древней крепости говорят словами поэтов.
В славную пристань вошли мы: её образуют утёсы,
Круто с обеих сторон подымаясь и сдвинувшись подле
Устья, великими друг против друга из тёмныя бездны
Моря торчащими камнями вход и исход заграждая.
Большинство исследователей убеждены, что Гомер в своей «Одиссее» так изобразил Балаклаву. Через века переводчиком при нём оказался В.А. Жуковский, современник А.С. Пушкина. А вот и сам Александр Сергеевич:
К чему холодные сомненья!
Я верю: здесь был дивный храм,
Где крови жаждущим богам
Дымились жертвоприношенья!
Первый поэт России «думал стихами» во время его остановки с семейством Раевских в стенах Георгиевского монастыря. Длительное время его именовали Балаклавским Георгиевским монастырём.
С увенчанной короной генуэзской крепости к нам обращено слово некогда забредшего в Балаклаву Адама Мицкевича:
Встарь башни, что кругом в развалинах лежат,
Несли повсюду весть о неприступном Крыме.
У лазурной бухты видения посетили Константина Бальмонта:
Возле башни, у стены,
Где чуть слышен шум волны,
Отделился в полумгле
Белый призрак Джамиле…
В Балаклаве потянулась к перу ослабленная недугами рука Леси Украинки. 28 августа я открыл в нужном месте томик поэтессы, чтобы в своих заметках точно воспроизвести стихотворные строки. Меня током пронизала воспетая в них «блискавиця» – молния. Ведь вспыхнула она, ослепила поэтессу ровно сто лет назад, 28 августа 1907 года. В Балаклаве.
За горою блискавиці,
А в долині нашій темно.
У затоці чорні води
Плещуться таємно…
В то время на Балаклаву, стремительно развивающийся курорт, с опаской и ревностью оглядывалась ревнивая и капризная Ялта. Кому нужен под боком амбициозный конкурент? Первыми по достоинству оценили Балаклаву представители творческих профессий. По их наплыву Балаклава если кому и уступала, то только волошинскому Коктебелю.
«Обстановка этого городка, – свидетельствовал 22 января 1908 года в «Биржевых ведомостях» Александр Куприн, – удивительно располагает к работе, ровной, спокойной, вдумчивой». Двумя годами ранее, в 1905 году, Дмитрий Мамин-Сибиряк оставил в хранящемся в настоящее время в Москве, в главной российской публичной библиотеке, рукописном «Балаклавском альбоме» (он заслуживает отдельного разговора) запись со словами: «Если бы это зависело от меня, я устроил бы именно здесь санаторию для писателей, артистов и художников…»
Дмитрий Наркисович слыл в Балаклаве образцово-показательным дачником с его ежедневными походами на местный рынок, сидением на скамеечке в тени деревьев, посещениями библиотеки.
Писатели в Балаклаве плодотворно работали. Сегодня вряд ли кто-то из нас может назвать произведения В. Муйжеля. Но в Балаклаве он все дни проводил за письменным столом. Надо было, как в то время это было заведено, обеспечить сносное проживание жены и двух её незамужних сестёр-приживалок.
Проявляли себя труженики пера и как люди с присущими их характеру особенностями. С. Г. Скиталец, случалось, течение времени определял числом выпитых бутылок вина. Опять же затрудняюсь назвать хоть одно произведение Рукавишникова И.С. Но на отдыхе в Балаклаве он запомнился невинными шутками. Как-то он напоил коньяком осла из хозяйства местного лекаря. Животное вело себя так, как отдельные из людей. Оно отлынивало от работы. Мало того, осёл вдрызг разбил копытами кое-что из имущества. На обоснованные претензии хозяина осла Рукавишников И.С. ответил, что ему просто было любопытно наблюдать поведение пьяного осла и что он оплатит понесённые лекарем убытки, однако постарается снова угостить осла коньяком.
Куда шире известен современному читателю Михаил Арцыбашев. Прежде всего благодаря «Санину». За этот роман, признанный порнографическим, на Михаила Петровича свалились в Европе судебные преследования. Дома, в России, готовое второе издание романа пустили под нож. В Балаклаве Михаилу Арцыбашеву после бесчисленных партий в шахматы с местным фельдшером Евсеем Аспизом потянуло на что-то остренькое. По пустякам Михаил Петрович учинил дебош в местном театре, за что схлопотал денежный штраф в полторы сотни рублей. Затем на малопосещаемом западном берегу бухты он пожелал быть принятым на даче графа М. А. Апраксина – кума Николая Второго. Через швейцара писателю было отказано в такой милости. И Михаила Арцыбашева понесло: «Как, мне – дворянину?..» Тут же от возмущённого гостя последовал вызов графа на дуэль. Через нарочного Матвей Александрович отправил градоначальнику письмо с требованием о немедленной высылке Михаила Арцыбашева из Балаклавы. Прецедент был – Александр Куприн. Но автора «Поединка» преследовали по политическим мотивам. Он обнародовал в столичной прессе статью о кровавой расправе, затеянной адмиралом Чухниным, с командой мятежного «Очакова». Случай же с Михаилом Арцыбашевым скорее бытового характера. «Не будем Михаилу Арцыбашеву добавлять популярности», – предложил градоначальник сановному дачевладельцу. В местных газетах тем не менее появились заметки под заголовками: «Писатель-хулиган», «Хулиганский поступок Арцыбашева». «Ни об одном романе моём, даже о «Санине», так дружно не писали! – продолжал веселиться писатель. – Какое однообразие мнений о деятельности Арцыбашева!».
,
По проторенной тропе в Балаклаву устремились представители творческой интеллигенции советской поры. Здесь вам, например, покажут дом, под крышей которого Всеволод Вишневский написал знаковую в драматургии «Оптимистическую трагедию». Крайний дом на Новой набережной долго занимал Леонид Собинов. Список гостей городка с громкими именами, возьмись его составить, оказался бы очень длинным.
Летом 1929 года в Балаклаву на отдых приехал Константин Паустовский с женой Екатериной Степановной и сынишкой Вадимом.
Они поселились как раз на теперь уже бывшей даче графа Апраксина, где некогда куражился Михаил Арцыбашев. Пообвыкнув и осмотревшись на новом месте, Константин Георгиевич сел за письмо к своему другу Рувиму Фраерману. «За десятку здесь сдают комнаты в бывшем дворце Апраксина у самого моря, – писал Константин Паустовский автору «Дикой собаки динго». – Там очень тихо, пустынно, можно прекрасно работать. Есть электричество, приезжайте. Месяц (считая дорогу) обойдётся Вам в 150 рублей. С комфортом. Я купаюсь, ловлю бычков с затопленной шхуны и со скал. Шатаюсь по горам в лесах из туй, стал чёрный, как балаклавский листригон. Перезнакомился с рыбаками, очень любопытные здесь старики-ворчуны… в большинстве неудачники. Особенно прославлен неудачами мой приятель Петро Дымченко – бывший боцман. Поменьше думайте и приезжайте».
В то время стены московской квартиры писателя украшали старинные гравюры с изображением бухт, скалистых берегов, крепостей и маяков. На тронутых желтизной от времени полях читались надписи на французском: «Лиссабон», «Малага», «Вальпараиссо»… После поездки в Балаклаву рядом с гравюрами нашлось место фотографии. На ней запечатлён вход в Балаклавскую бухту – таким, каким он открывался из окон и террасы дачи беглого графа. На скалах по сторонам узкой горловины лагуны, по утверждению Константина Паустовского, жили Сцилла и Харибда. «Правда, по сравнению с гравюрами снимок выглядел скромным и даже монотонным, – вспоминал позже Вадим Паустовский, – он был сделан в серую погоду и к тому же против света, не было на снимке парусов, надуваемых шквальным ветром, шлюпок, взлетающих на гребни крупных волн, и других романтических подробностей, выполненных автором гравюр с исключительным мастерством и даже скрупулёзностью, вплоть до надписей на вывесках прибрежных трактиров».
Константин Георгиевич был уверен, что фотография обладает удивительным свойством, достаточно поднести к ней увеличительное стекло. И тут же под линзой открывались как бы спрятанные важные детали: переплёты окон, ажурные кованые решётки балконов домов на восточном берегу бухты. «Даже одежда людей, поднимающихся к крепости по горной дороге», – замечает Вадим Георгиевич. Писатель очень любил старинные фотографии. «Когда рассматриваешь их, – говорил он, – неожиданно для себя открываешь множество деталей, которые больше расскажут, чем слова».
Шесть лет спустя, в 1935 году, Константин Паустовский, всматриваясь в вид Балаклавы, напишет рассказ «Морская прививка». Со страниц рукописи словно брызнет яркий свет, повеет теплом юга: «Мыс Айя – последняя ступень земли – краснел в пене и облачном дыму. За ним кончался мир, за ним плясали волны и дельфины и дул, припадая к воде, разгонистый ветер».
Перо, как патефонная иголка, коснувшаяся хрупкой пластинки, извлечёт голоса: «Па, зачем море? – снова спросил мальчик и прищурил глаза. Шофёр похлопал мальчика по ладони: «Ну, прощай, Мишук. Море – чтобы купаться».
От рассказа веет духом романтики, он заряжает вдохновением и наполняет душу радостью. Но всё-таки не за эти бесспорные художественные достоинства глубокий знаток богатейшего литературного наследия Константина Паустовского писатель и исследователь Михаил Холмогоров назвал «Морскую прививку» переломным произведением в творчестве писателя. Переломным! Особо выделил рассказ и Константин Георгиевич. В предисловии к своему последнему прижизненному собранию сочинений в восьми томах в 1967 году он признался: «Не без внутреннего сопротивления я порвал с чистой экзотикой и написал об этом рассказ под названием «Морская прививка». Сказано точно: «Не без внутреннего сопротивления». А вот порвал ли?
Вновь обращаемся к рассказу. Мишук, вне сомнений,– это Вадим Паустовский. Мать – «светловолосая женщина с открытой улыбкой» – Екатерина Загорская. «Она хотела вспомнить прошлое, – следуем мы сюжету произведения, – рождение мальчика, утрату чувства жизни, пугавшую её по временам, внезапные перемены в муже…». Ещё один абзац рассказа: «Женщина прижала кончики пальцев к смуглым плечам, и несколько слёз скатилось в море. Она плакала от простой мысли, что вот этот день нужнее для неё, чем многие годы их прошлой жизни, чем тяжесть познания, чем пёстрые вереницы людей, проходившие через их жизнь, как через ресторан».
В отце, худом, «с молодым лицом и седыми висками», признаём Константина Паустовского – такого, каким он запечатлён в 1929 году на Приморском бульваре в Севастополе вместе с сыном Вадимом в матроске. Под Константином Георгиевичем – удобный податливый шезлонг, принесённый фотографом. Отец, говорится в «Морской прививке», «мог написать рассказ о прорастании травы. Его тянуло к тишине и дружеским беседам. От суеты страниц, где люди дерутся, любят и мучают друг друга, у него болело сердце».
Женщина (обратите внимание, не жена) писала вдогонку уехавшему по делам мужу: «Я перечитываю написанное тобой, и мне тяжело, что ты прячешься от жизни в переулки, заросшие тропическими цветами и переполненные сверх всякой меры солнцем и блеском. Литература не валерьянка, а полный крови кусок человеческой жизни. Пиши о настоящих людях, о том, как создаётся на крови и нервах новое человечество. Прекраснее этого ты не найдёшь». Трудно в этом месте удержаться от ремарки: созидали же мы новое человечество на крови и нервах.
Вернёмся, однако, к рассказу. «Только об этом надо писать, – думал отец Мишука. – Возвеличить эпоху – блистательную и неповторимую. Вместо выуживания со дна сознания пёстрых тряпочек своих чувств и настроенный заговорить полным голосом и дышать всей грудью воздухом времени, едким и свежим, как океанская соль». Это предпоследний абзац «Морской прививки».
,
Конфликт между героями рассказа на самом сложном мировоззренческом уровне, кажется, более-менее улажен. Сложнее было в реальной жизни.
Юный Константин Паустовский горячо любил свою невесту Екатерину Загорскую. 29 февраля 1916 года он писал ей из Екатеринослава в Севастополь: «Мне кажется, я глубоко уверен, что даже смерть я встретил бы спокойнее и легче, чем эту оторванность от тебя». Но споры вокруг первых серьёзных литературных опытов начинающего писателя между молодыми людьми возникли ещё раньше, с самого начала их знакомства, и растянулись, по меньшей мере, на двадцать с лишним лет. В 1915 году санитар тылового и полевого госпиталя Константин Паустовский застрял в отдалении от фронта. Он стал очевидцем неимоверных страданий раненых, лишений населения городков и деревень прифронтовой полосы. В утопающем в грязи провинциальном городке Снове Константин Паустовский находит отдушину и спасение над рукописью очерка «Дальние звоны усталого моря». В осенней хляби родилась фраза: «Одна из сверкающих граней жизни – море, море, влюблённое в восход солнца». О реакции Хатидже, Крола, как ещё обращался к невесте писатель, можно судить по его ответу: «Хочешь – я порву с прошлым, уйду в творчество настоящего».
В 1930 году, на следующий после светлого и тёплого балаклавского лета год, Константин Паустовский доверяется дневнику: «Разговор об очерке с Кролом. У меня предвзятое отношение к окружающему. Вымысел». Писатель обращается к авторитету Флобера, который писал вещи «ни о чём».
Жёнам, тем более – писательским, вовсе не обязательно уподобляться чеховской попрыгунье. А вот строки послесловия Дмитрия Лосева – главного редактора издательского дома «Коктебель» и альманаха «Крымский альбом» – к опубликованным обретённым дневникам Константина Паустовского («Мир Паустовского», №25), мягко говоря, озадачили. В найденных бумагах писателя были также обнаружены «письма и диплом жены – Екатерины Степановны, черновики её доносов середины 30-х годов на Константина Георгиевича (мол, пишет на темы, не отвечающие современным реалиям)…»
Вспомним начало 30-х годов. Тогда, после Первого писательского съезда, утверждался монопольный метод художественного творчества – социалистический реализм. «Термин «социалистический реализм» появился в 1932 году, – читаем мы в изданном четверть века назад московским издательством «Советская энциклопедия» «Советском энциклопедическом словаре».– Важнейшие принципы: народность, партийность (это слово в тексте выделено курсивом. – Авт.) и социалистический гуманизм. Социалистический реализм осознаётся как новый тип художественного сознания, представляющий собой исторически открытую систему правдивого отображения жизни, художественных форм (стилей, течений) – при сохранении основных свойств, определяемых социалистической идейностью…». Ушедший недавно из жизни Мстислав Ростропович мудрёную официальную формулировку изложил на понятном, с его точки зрения, языке. «Социалистический реализм, – с юмором заметил выдающийся музыкант, – это воспевание советского начальства в доступной его пониманию форме».
Это сейчас можно острить, а тогда шаг вправо, шаг влево – и…
«Советский энциклопедический словарь» приводит имена деятелей искусств, которые сыграли «значительную роль в развитии социалистического реализма» – это М. Горький, М. Шолохов, В. Маяковский, С. Эйзенштейн, А. Пластов, В. Мухина, С. Прокофьев, как ни странно, Д. Шостакович. Константина Паустовского в этом списке нет.
Восторженный поклонник творчества Константина Георгиевича, видный русский писатель Борис Зайцев в своём эмигрантском далёке заметил: «Дай Бог ему (Константину Паустовскому. – Авт.) здоровья и дожить до времени свободы». Очень интересно, как Константин Георгиевич воспринял бы день сегодняшний. Но Паустовский был свободен всегда. Написал же он в «Пыли земли фарсистанской»: «Я никогда не тащил себя за шиворот к назначенной цели. Я любил ходить по дорогам, не зная, куда они ведут».
В том же «Советском энциклопедическом словаре», естественно, требовалось что-то написать и о Константине Георгиевиче. Для общей характеристики нашлись слова: «Мастер лирической прозы». «Классификация писателей современниками – занятие не очень перспективное, частенько ошибочное, но зато липучее, – писал Юрий Калинин.—Окрестили Паустовского лириком, певцом природы и законсервировали под умилительно-ботанической упаковкой – воздали должное и успокоились. А по сути – обеднили!». Обеднили-то обеднили, но, не исключено, что и защитили. Ведь напиши в то время всё как есть: Паустовский, например, – писатель-романтик, как это и было на самом деле, в иной период нашей истории головы бы не сносить, а так безобидно, вроде «мастер лирической прозы», «певец природы». Вполне вероятно, что и Константин Георгиевич не возражал против таких ярлыков.
Писатель сам себе – взыскательный судья.
Здесь уже было сказано, что Константин Паустовский «порвал с чистой экзотикой», о чём написал в 1935 году в «Морской прививке» – рассказе, созданном на впечатлениях от балаклавского лета. «Экзотика,– даёт разъяснение словарь русского языка, – причудливые, необычайные особенности (природы, обычаев, искусства и т. д.) отдалённых малоизвестных стран». Но двадцать лет спустя, в 1955 году, в «Золотой розе» писатель утверждает, что «экзотика придаёт жизни ту долю необыкновенности, которая необходима каждому юному и впечатлительному существу».
Галина Арбузова свидетельствует: «Константин Георгиевич говорил о себе, что одной из характерных черт его прозы является её романтическая направленность. Это, конечно, свойство характера».
Но разве можно живое творчество, подлинное творчество втиснуть в рамки, пусть даже не скованные веригами, рамки романтизма как художественного метода в литературе и искусстве, проникнутого, как сказано в «Словаре русского языка», оптимизмом и стремлением показать в ярких образах высокое назначение человека?
«Золотая роза» – удивительная книга. Удивительная во всём. Достаточно назвать выведенный в ней яркий образ Гарта. Без тени сомнения Нина Николаевна Грин утверждала: Гарт – это не только Грин, но и Паустовский.
Итак, Гарт, если принять концепцию жены писателя-романтика, – и Александр Грин, и Константин Паустовский в лице одного литературного героя. «Всё интересное, по мнению Гарта, – это строки из «Чёрного моря», – может случиться только в тропиках, на девственных островах, в экзотических городах, полных тайн, отважных моряков и необыкновенных женщин. Всю силу таланта он тратил на гениальные игрушки, а жизнь шла мимо».
«В своих прежних рассказах, – словно раскаивался Гарт, – я часто описывал праздники в приморских городах…» Наконец он решительно заявляет: «Меня уже не интересует выдуманная жизнь».
Доставалось же всё-таки «мастеру лирической прозы» и «певцу природы». «Романтизм вовсе не отрыв от действительности. Это гордое и независимое состояние духа», –заявил Константин Георгиевич, видимо, в ответ на критику тех, кто не принимал направленности его творчества.
…Дача Апраксина – замечательное творение архитектора Н. П. Краснова – автора проекта всемирно известного Ливадийского дворца. К великому сожалению, от дома графа остались лишь фрагменты фундамента и заложенные сводчатые ворота бывших эллингов. Матвей Апраксин был страстным яхтсменом и цветоводом-любителем. По углам некогда стоявшего дворца чудом уцелели остатки пальм. Как полоски жести, их листья звоном тревожат прошлое. Глубоким прошлым стало и лето 1929 года, когда Константин Паустовский уехал из Балаклавы писателем-романтиком. Это был тяжёлый выбор на всю жизнь. Для Константина Георгиевича стойкой оказалась балаклавская прививка.
Александр Калько
CNN) В то время как президент Дональд Трамп одержим своими надеждами на переизбрание в своем…
9 декабря 2010 года на территории музейного историко-мемориального комплекса Героическим защитникам Севастополя «35 Береговая батарея»…
Жил себе обычный человек Вадим, и жил он со своей женой и дочкой-подростком в обычной…
В наше время вызывает обеспокоенность такое негативное явление, как детская преступность, криминализация подростковой среды. Несовершеннолетие…
28 июня, в районе Мартыновского (Монастырского) оврага (г. Инкерман) инициативной группой севастопольцев была восстановлена памятная…